Яблони в саду осыпались. Всё реже в
сонном доме предутренние сумерки вспугивал солнечный зайчик, вестник
торопливого погожего дня. Всё дольше и томительнее становились промежутки между
солнечными часами. Скудная дань стынущего августа лету настораживала и вызывала
тревожное предчувствие близкой осени. Частые шлепки спелого шафрана о землю
будили по утрам людей в старом доме. Шафран в саду дозревал раньше антоновки,
поэтому воздух был отягощён стойким запахом спелых плодов. Их аромат настойчиво
вытеснял тяжёлый дурман рдяных жарков, леденисто холодных астр и других поздних
цветов. Он притягивал к себе, звал из дому в сад, заставлял упиваться им в
тихом и долгом самозабвении.
Я просыпаюсь в доме раньше всех и, не
одевшись, в просторной сорочке выбегаю в сад. Голые ступни обжигает роса, а
лицо, руки, всё тело медленно окунаются в прохладную свежесть пробуждающегося
утра. Это напоминает детство.
…Вдруг среди ночи открывались глаза.
Через несколько минут осеняло: яблоко грохнуло оземь. Теперь надо было
зажмуриться сильно-сильно. Сгоняя страх, достать ногами землю. Рывком
оторваться от тёплой постели. Шагнуть в лунный свет к старой кряжистой яблоне.
Схватить первое подкатившее под ноги яблоко – назад под тёплое верблюжье одеяло
вкушать минуты отрешённого объеденья. Никто не догадается о ночном
происшествии, разве только дворовый вислоухий пёс Чарлик… И когда он только
успел устроиться под низкой сеткой кровати! Да ещё насмехается надо мной,
перекатывая меня с боку на бок. Раскачиваясь, уплываю в сон…
Новый день нарождается не из одного
утра, как новое состояние души возникает из множества настроений, пережитых
прежде. Чуть задержавшись за карнизы крыш, покорно скатываются вниз
надтреснутые плоды, чтобы, наконец, прильнуть к прохладной земле. В их величественно
кротком прощании с высотой и беззащитной обречённости есть неповторимая
значительность торжественного обряда зрелого лета. Из глубины памяти проникают
в сад звуки, слоги, слова. Они определяются в естественное звучание и начинают
жить своей изначальной и вместе с тем новой (моей!) жизнью:
"Печальный
миг начального родства…", - и становится понятно многое, но ещё не всё. И так
хочется продлить это мгновение, чтобы понять всё, что хотелось понять и обещало
быть разгаданным до конца.
А потом начинался обычный день.
Обитатели завтракали в собственном старом добротном доме среди примелькавшейся
за долгие годы жизни ветхой обстановки. На всём лежал отпечаток долголетия:
согбенном силуэте старинного чёрного пианино, приземистом угловатом шкафе,
тумбочке с запылёнными пузырьками. И даже в букете свежесрезанных
пенисто-розовых флоксов, поставленных в реликвенную вазу на обеденный стол,
притаился царивший во всём доме запах прожитой жизни. Так что и им, казалось,
уже много-много лет.
После завтрака старики выходили во
двор погреться на солнышке, и тогда их осанка и речь становились спокойно
созерцательными. Им было за восемьдесят. Долгая совместная жизнь не сблизила и
не развела людей. Она только подсказала им тот единственный, возможный для
обоих язык общения, на котором они подолгу перебирали воспоминания и обсуждали
неубывающие заботы о давно повзрослевших детях.
Но сквозь этот медлительный поток
ровной беседы сквозила ненасытная потребность и даже требование любви, теперь
уже не к себе (к себе они были равнодушны и даже почти бесчувственны), а к их
детям. И было тяжело сознавать своё бессилие ответить взаимностью на их
доброту.
Негаданная-нежданная волна отчуждения
вот уже месяц не отпускала меня с того дня, как мы с мужем отдыхали у его
престарелых родителей в Пятигорске. Это болезненное состояние духа нельзя было
пока ещё назвать ни разочарованием, ни усталостью от однообразной условности
людских отношений, взаимопонимания и притяжения между ними. И чем больше
требовали старики той безотчётной нежности к сыну, тем большую враждебность
испытывала к нему я.
На самом деле всё изменилось давно,
ещё год назад, с рождением ребёнка, для нас обоих желанного, долгожданного. К
нему теперь были направлены все наши родительские помыслы, надежды и мечты.
Мысленно я только с ним и общалась, даже, когда он безмятежно спал в своей
детской деревянной кроватке. Проснувшись, если я была занята домашними делами,
он ревниво поглядывал на меня, взглядом призывая поговорить с ним. В нём
сосредоточились все мои треволнения и отдохновение моё. Только от него исходило
умиротворённое приятие всех и вся, как оно есть. И я ему бесконечно была
благодарна за это: за то, что этот маленький родной человечек помог мне
пережить долгую сибирскую зиму с затяжными морозами, нестихающей пургой, когда
снежная буря ломила вековые сосны, ночами было слышно завывание ветра: смутно и
тяжело было на сердце в такие часы. Ясный взгляд детских круглых карих глаз
подбадривал меня: «Ничего, мама, - казалось, - говорил он мне. - Перезимуем
как-нибудь, сообща повзрослеем, а там оглянемся назад и, может быть, уясним,
как нам быть дальше…». И я вместе с сыном терпеливо ждала погожие дни, светлые,
солнечные, ясные, и мысли, слепленные из их света…
В такие минуты нашего сокровенного
общения я верила, что с оттепелью растает осадок первых разочарований семейной
жизни на душе и, может быть, солнце ещё радостно улыбнётся нам троим и помирит
нас, и примирит с жизнью… Растают, как вчерашний снег, обидные фразы и слова, брошенные
мимолётно, но зацепившиеся за сознание, как хлам, брошенный кем-то невзначай
сверху на цветущее деревцо и надломивший его. После этого мы, в силу семейной
традиции и привычки, вместе подолгу гуляли по лесу, ходили на «Обское море»,
любовались яркой сибирской природой, жили общей радостью и тревогами за
подрастающего на глазах сына. Но я подолгу оставалась одна, совсем одна,
наедине с тем тяжёлым словесным грузом, которым меня наградил мой благоверный
за первые немногие месяцы после рождения сына. Смогу ли я простить его за это?
Смогу ли любить после этого? Я боялась, что впереди будет много дней и ночей,
а, может быть, и лет с их маленькими и большими радостями и горестями,
тревогами и заботами, но они будут лишены только одного, самого главного в жизни
- любви.
Тот южный летний день, как
рентгеновский луч, высветил насквозь меня и беспристрастно отпечатал скрытую
жизнь души на рентгенограмме. Отчуждение возрастало, а чувство любви неизбывно
мельчало в монотонном самотёке дней. Уже хотелось бесчувственно упасть на его
холодное дно, а оно оказывалось глубже, недостижимей. Хотелось конца,
безысходности, бесповоротности совершавшегося на глазах крушения, а оно, не
источаясь, всё продолжало мучить обоих взаимным опустошением.
…Утро убывало в полдневном зное,
короткой вечерней прохладе и, наконец, потухло с последней солнечной пылью на
горизонте. Взошла ночь, на всём отметив своё
царственное новорождение. В торжественный час её воцарения притихли
деревья во дворе. Голоса людей в засыпающем доме раздавались всё реже и глуше.
В глубине тёплых ладоней южная ночь всем страждущим в мире несла умиротворённый
покой. Я вошла в дом. На пороге комнаты выронила беспомощную фразу: «Простите
меня…». Ничего больше я не способна была ни сказать, ни сделать. Старик повернулся
ко мне лицом. В ту минуту оно поразило меня величием всеведения. Он, должно
быть, всё понимал и даже знал то, чем владела ночь и что было недоступно нам,
молодым. Он добрый, добрее меня и сына своего, не станет скрывать незримой
разгадки происходящего вокруг и внутри каждого из нас. Старик гордо вскинул
голову и произнёс тихо и торжественно, как оповещают великую истину:
-
Надо больше любить людей. Это надо воспитывать в себе. Люди неповторимы. Они
приходят и уходят из жизни навсегда, в Вечность.
Утреннее предчувствие близкого
откровения разрешилось непредвиденно. Мне открылся простой смысл жизни. Молча
ушла, унося в будущее одиночество неписаную заповедь неиспытанного счастья:
«Уметь любить людей».
Минводы,
Пятигорск, 1976
Гуарик
Багдасарова
Комментариев нет:
Отправить комментарий